Перестала давать маме свои вещи, потому что она их раздаёт "нуждающимся"
Мне было примерно лет шесть, когда я впервые почувствовала эту злость. Не детскую обиду, не капризное «не хочу», а именно злость — горячую, бессильную, от которой сжимаются кулаки, а в горле стоит ком.
К нам в гости пришла мамина подруга тётя Наташа со своей дочкой Кристиной. Кристина была на год младше меня, тихая девочка с вечно сопливым носом.
Они сидели у нас на кухне, пили чай, а я играла у себя в комнате. Когда гости засобирались домой, мама зашла ко мне и взяла с полки мою зайку — серую, с одним подшитым ухом, с которой я спала каждую ночь.
— Кристиночке понравилась твоя зая. Ты уже большая, отдадим малышке.
Это не был вопрос. Мама уже протягивала зайку Кристине, а та прижимала её к себе обеими руками. Я помню, как бросилась к маме, как тянула её за руку, как говорила, что зая моя, что я без неё не засну. Мама улыбалась тёте Наташе извиняющейся улыбкой, а потом, когда те ушли, развернулась ко мне с совсем другим лицом.
— Хватит реветь! Тебе что, зайца жалко? У тебя вон полная полка игрушек, а у Кристины — шаром покати. Нельзя быть такой жадиной, Оля. Некрасиво.
Объяснить это маме я, конечно, не могла. Да и потом, когда подросла, не смогла бы. Мама не из тех людей, которые слышат объяснения. Мама из тех, кто уже всё решил.
С тех пор это стало повторяться с такой регулярностью, что я могла бы вести дневник потерь.
Мне восемь — мама отдаёт мой набор фломастеров дочке маминой коллеги. Я хранила их для новой раскраски, которую мне обещали купить на выходных. «Ты ими даже не рисуешь, я неделю уже смотрю — они просто лежат».
Мне десять — мама отдаёт мои почти новые туфли. Белые, лаковые, с маленьким бантиком. Я их обожала. «Они тебе малы», — говорит мама. Они были мне впору. «Нет, я вижу, как ты в них ходишь — тебе жмут. Лене как раз подойдут, у неё нога поуже». Я не понимала, как мама видит то, чего нет. Туфли не жали. Но они уже уехали к какой-то Лене, и спорить было бессмысленно.
Каждый раз сценарий был один и тот же. Мама решала — по какой-то своей загадочной, одной ей понятной логике, — что вещь мне не нужна. Не спрашивала. Решала. А потом находила того, кому эта вещь «нужнее». И отдавала.
Если я протестовала, мама взрывалась. Не расстраивалась, не пыталась объяснить — именно взрывалась, как будто мой протест был чем-то неприличным, чем-то таким, за что нужно стыдиться.
— Ты что, не можешь поделиться?! Сама не пользуешься и другим не даёшь! Это называется собака на сене, Оля! Я тебя не так воспитывала!
Вот именно — «не так воспитывала». Мама искренне верила, что воспитывает во мне щедрость. Доброту. Умение делиться. А воспитывала страх. Страх привязаться к вещи, потому что её всё равно заберут. Привычку прятать то, что дорого. Я в какой-то момент начала хранить важные для меня вещи у подруги, потому что дома ничто не было по-настоящему моим.
Я выросла. Мне двадцать шесть, я живу отдельно, снимаю квартиру, зарабатываю сама. Казалось бы — всё, мамина привычка должна была остаться в детстве, вместе с фломастерами и зайкой с подшитым ухом. Но нет. Изменился только масштаб.Полгода назад мама позвонила и попросила блендер.
— Оль, дашь блендер на пару дней? Хочу крем-суп сделать, у меня сломался.
Я дала. Почему нет? Это же мама, пара дней — не срок. Прошла неделя, две. Я не напоминала — ну что я буду, как коллектор, трясти с матери блендер. Позвонила через три недели, попросила вернуть, хотела сделать смузи.
— Какой блендер? А, этот. Я его Валентине Петровне отдала. Ей нужнее, у неё внуки, она им каждый день готовит. Тебе что, жалко?
— Мам, ты серьёзно? — я даже не сразу нашлась, что сказать. — Я тебе его на два дня давала. Это мой блендер. Я за него деньги платила.
— Ну и что, что платила? Купишь новый, ты же работаешь. А у Валентины Петровны пенсия шесть тысяч, ей не до блендеров.Я положила трубку и минут десять сидела молча. Мне было двадцать шесть лет, а я чувствовала себя точно так же, как в шесть, когда у меня забрали зайку. Та же бессильная злость, тот же ком в горле.
Блендер стоил четыре тысячи. Не катастрофа, но и не мелочь. Дело, конечно, было не в деньгах. Дело было в том, что мама в очередной раз распорядилась моей вещью, как своей. По своей логике, в которой есть только два полюса: «тебе не нужно» и «кому-то нужнее».
После блендера была история с моей сумкой, которую мама «одолжила» на юбилей и подарила какой-то племяннице. Была история с электрическим чайником, который мама увезла на дачу и оставила там для соседей, потому что «они чай на плите греют, бедные». Каждый раз одно и то же: мама не спрашивала, мама решала.
Тогда я просто перестала давать.
— Оля, ты стала какой-то... жадной. Я тебя не узнаю. Родной матери вещь дать не можешь. Ты как собака на сене — сама не носишь и другим не даёшь.
— Мам, я ношу. И пользуюсь. Просто я знаю, что ты это не вернёшь. Ты отдашь кому-нибудь, кому «нужнее». Ты так делаешь каждый раз.
— Да что ты несёшь?! Один раз блендер отдала, и теперь мне это до смерти поминать будешь?!
Один раз. Мама помнит только блендер. Она не помнит зайку, фломастеры, белые туфли, свитер от бабушки, книги, наклейки, сумку, чайник. Или помнит, но в её картине мира всё это — мелочи, на которые нормальный, незжадный человек не обращает внимания. А я, получается, ненормальная. Жадная. Эгоистка.
Я думала об этом много. Пыталась понять маму. Может, она выросла в бедности и для неё отдать — это способ почувствовать себя щедрой, значимой. Может, ей важно, чтобы люди вокруг были ей благодарны, и мои вещи — это плата за чужую благодарность. Может, она правда не видит границы между «моё» и «Олино», потому что я — её продолжение, а значит, и вещи мои — немножко её. Я не знаю. Я не психолог. Я просто дочь, которая устала терять.
Пару раз у меня возникал соблазн поступить с мамой так же. Она оставила у меня свою любимую шаль — я могла бы отдать её коллеге. Мама забыла у меня на даче садовые ножницы — я могла бы подарить их соседу. Посмотреть, как ей понравится.Но я не стала. Не потому, что я лучше. А потому, что знаю — мама не проведёт параллель. Она не скажет: «Ах вот как это чувствуется!» Она скажет: «Ты специально! Ты мне назло!» И будет очередной скандал, и я буду виновата, и ничего не изменится. Только станет хуже.
Поэтому я просто живу по тем правилам, которые поняла за двадцать шесть лет. Мама отдаёт чужие вещи — значит, маме нельзя давать вещи. Мама не слышит объяснений — значит, не надо объяснять. Мама называет жадиной — пусть называет.
Это не месть. Не обида. Не наказание. Это просто защита. Я слишком долго верила, что если в следующий раз объяснить получше, подобрать правильные слова, привести нужные аргументы — мама поймёт. Не поймёт. Мама — это человек, который уверен, что щедрость за чужой счёт — это добродетель. И переубедить её невозможно.
Иногда мне грустно. Не из-за вещей — бог с ними, с вещами. Из-за того, что между нами стоит эта стена, которую мама возвела сама, по кирпичику, начиная с серой зайки с подшитым ухом.
Я бы хотела делиться с мамой. Давать ей платья, серёжки, технику — без страха, без задней мысли. Но каждый раз, когда мама просит что-то, я вспоминаю Кристину, прижимающую к себе мою зайку, и мамино лицо — не виноватое, нет, а праведно-возмущённое: «Нельзя быть такой жадиной, Оля!»
Я не жадная, мам. Я просто наконец-то научилась беречь своё. Жаль, что ты научила меня этому именно так.
Комментарии 3
Добавление комментария
Комментарии