Я разбила бабушкину вазу и две недели боялась позвонить, а она рассмеялась в трубку
Ваза стояла на полке в коридоре, и я задела её локтем.
Вот так просто. Шла из ванной, несла полотенце, задумалась о чём-то — и локтем. Даже не сильно. Чуть-чуть. Но вазе хватило. Она качнулась, я дёрнулась, попыталась поймать — и не поймала. Она упала на пол и раскололась на четыре части. Аккуратно так, будто по линиям.
Это была бабушкина ваза. Не «бабушкина» в смысле «старая и ненужная», а бабушкина — её. Она привезла её из Риги, куда ездила с дедушкой в семьдесят каком-то году, ещё до моего рождения. Тёмно-синяя, с тонким золотым узором по краю, небольшая — сантиметров двадцать пять.
Бабушка ставила в неё сухоцветы, а когда я была маленькая, мне казалось, что эта ваза — самая красивая вещь на свете. Я даже трогать её боялась.
И вот — четыре части на полу.
Я села прямо на пол рядом с осколками и несколько минут просто сидела. Полотенце валялось рядом. В голове было пусто, а потом стало очень полно — и всё, чем наполнилось, было стыдом. Густым, тяжёлым, физически ощутимым.
Бабушка отдала мне эту вазу год назад, когда я переехала в новую квартиру. Сама предложила. Сказала: «Забери, у тебя пусто совсем, а она хоть оживит». Я ещё подумала тогда — надо же, отдаёт. Она эту вазу сорок лет хранила, через три переезда таскала, дедушка уже умер, а ваза — вот. И она отдала её мне, потому что мне было «пусто».
Первое, что я сделала — собрала осколки. Сложила в пакет. Потом достала из пакета и положила на стол. Потом загуглила «как склеить керамику». Посмотрела видео. Потом ещё одно. Потом поняла, что трещины слишком заметные и золотой узор на стыке не совпадёт, и закрыла телефон.
Надо было позвонить бабушке. Рассказать. Но я не могла.
Не «не хотела» — а физически не могла заставить себя набрать номер. Потому что я точно знала, что произойдёт: бабушка расстроится. Она не покажет, не станет ругать — она вообще никогда меня не ругала. Но я услышу это в паузе. В том, как она скажет «ну что ж» и поменяет тему. И мне от этого будет хуже, чем от любого крика.
Прошёл день. Два. Пять. Я не звонила. Бабушка звонила мне — в субботу, как обычно, — и я взяла трубку и разговаривала как ни в чём не бывало. Спрашивала про здоровье, про давление, про соседку Нину Павловну, с которой бабушка ходит в поликлинику.
Однако не сказала.
Ваза лежала на столе. Четыре куска тёмно-синей керамики с золотым узором. Я каждый день проходила мимо и чувствовала укол — мелкий, но точный, как от булавки. Я перестала нормально спать. Не из-за вазы — из-за вранья. Потому что молчание — это тоже враньё. Бабушка думает, что ваза стоит на полке и в ней сухоцветы, а ваза лежит в пакете осколками.
На двенадцатый день позвонила мама. Просто так, поболтать. Спросила, как дела. Я сказала «нормально», и мама сказала «Лер, ну давай, рассказывай, что случилось, я же слышу». Мама всегда слышит. Это раздражает и спасает одновременно.
Я рассказала. Мама помолчала и сказала:— Позвони бабушке.
— Мам, я не могу.
— Можешь. Позвони. Ты себе уже всё напридумывала, я знаю тебя.
— А если она расстроится?
— Может, расстроится. А может, нет. Но ты две недели живёшь с этим, и это хуже.
Вечером я набрала бабушкин номер. Она взяла после третьего гудка — всегда берёт после третьего, потому что сначала ищет очки, чтобы посмотреть, кто звонит, хотя звонят ей только мы.
— Алло, Лерочка!
— Баб, — сказала я. — Мне надо тебе сказать. Я разбила вазу. Рижскую. Случайно, задела локтем. Прости.
Тишина. Секунда, две.
И бабушка засмеялась.
Не вежливо, не натянуто — по-настоящему засмеялась. Так, как она смеётся, когда Нина Павловна рассказывает ей что-то про зятя.
— Господи, — сказала она. — Лерка. Я думала, у тебя что-то серьёзное. У тебя голос последние разы был такой странный, я уже волноваться начала.
— Баб, но это же твоя ваза. Из Риги. Ты её сорок лет хранила.— Ну и что? — сказала она. — Ваза и ваза. Я её и отдала-то, потому что она мне надоела, если честно. Сорок лет в одну и ту же вазу смотреть — тоже, знаешь, удовольствие.
— Как надоела? — я растерялась. — Она же от дедушки. Вы вместе привезли.
Бабушка хмыкнула.
— Лерочка, мы с дедушкой из Риги привезли восемь килограммов копчёной рыбы, два свитера и эту вазу. Рыбу съели, свитера сносили, а ваза просто выжила дольше всех. Это не реликвия, это сувенир. Я из-за неё не сплю, что ли?
Она помолчала и добавила:
— А ты, значит, из-за неё не спишь?
— Две недели, — призналась я.
— Две недели, — повторила бабушка. Не с упрёком — с удивлением. — Лерка, ну ты даёшь. Две недели мучилась из-за вазы. Ты бы лучше из-за чего-нибудь важного мучилась. Из-за работы хотя бы.
— С работой всё нормально.
— Ну вот видишь. Значит, и мучиться не из-за чего.
Мы поговорили ещё минут двадцать. Про Нину Павловну — она помирилась с зятем. Про творог — опять завезли не тот. Про давление — бабушка сказала «нормальное», и я знала, что она врёт, но не стала лезть. Перед тем как положить трубку, она сказала:
— Лер, ты выброси эти осколки. Не храни.
— Я думала склеить.
— Не надо. Склеенная ваза — это уже не ваза, а напоминание, что ты виновата. Зачем тебе такое на полке?
Я положила трубку и долго сидела на диване. Потом встала, взяла пакет с осколками и выбросила. Без церемоний, в обычное мусорное ведро, между банановой кожурой и пустой пачкой чая.
Через месяц бабушка приехала ко мне в гости. Привезла банку варенья и маленький керамический горшок — простой, глиняный, без всяких узоров.
— Вот, — сказала она. — Для сухоцветов. Я на рынке купила. Если разобьёшь — не страшно, он восемьдесят рублей стоит.
Она поставила горшок на полку, отступила на шаг и посмотрела.
— Нормально, — сказала она. — Даже лучше. А то эта синяя здесь всё равно не смотрелась.
Горшок стоит на полке до сих пор. Я ни разу его не задела.
Комментарии