За мамой ухаживали прекрасные мужчины, а она выбрала себе проблемного алкаша, с которым возится уже пять лет

истории читателей

Моя мать всегда была красивой женщиной. Не просто красивой — интересной. Из тех, на кого оборачиваются не потому, что короткая юбка, а потому что в ней есть что-то. Осанка, взгляд, манера говорить.

Она умела входить в комнату так, что разговоры на секунду стихали. Отец это знал и гордился. Они прожили вместе двадцать шесть лет, и я ни разу — ни единого раза — не слышала, чтобы он повысил на неё голос. Он обожал её. Она обожала его. Их брак был из тех, глядя на которые, ты думаешь: ладно, может, и мне повезёт.

Не повезло. Но это отдельная история, не про меня сейчас.

Отец умер восемь лет назад. Обширный инфаркт. Ему было пятьдесят четыре. Маме — пятьдесят один. Она поседела за неделю. Я не преувеличиваю, не использую литературный приём. Буквально: в понедельник мы его похоронили, а в следующий понедельник я приехала к ней и увидела широкую серую прядь, которой раньше не было. Потом она закрасила, потом отпустила — сейчас носит седину открыто, и ей идёт. Ей всё идёт. В этом половина проблемы.

Первые полтора года я не трогала её. Горе есть горе, оно не подчиняется расписанию. Она плакала, я приезжала, мы сидели на кухне и пили чай, и я держала её за руку. Я была хорошей дочерью. Я и сейчас хорошая дочь, просто мать с этим не согласна.

А потом появились мужчины. Не сразу толпой — по одному, деликатно, как и полагается в приличном обществе. Сначала Геннадий Павлович, отцовский бывший коллега. Вдовец, шестьдесят лет, профессор, квартира своя, дача благоустроенная.

Интеллигентный, начитанный, с чувством юмора. Он приглашал маму на концерты, дарил книги, которые она действительно читала. Мама ходила с ним раза три, потом перестала. Сказала — «не моё».

Потом был Андрей Викторович. Предприниматель, пятьдесят семь лет, разведён, двое взрослых детей. Подтянутый, энергичный, с планами на жизнь. Звал маму в Италию. Мама отказала.

Потом был Сергей. Просто Сергей, без отчества, потому что он был моложе неё на четыре года и выглядел ещё моложе. Архитектор, никогда не был женат, влюбился в маму как мальчишка. Носил цветы, писал ей письма — настоящие, от руки, на бумаге. Мама его, кажется, даже рассматривала. А потом тоже отшила.

Я думала — она не может забыть отца. Я думала — для неё существует только один мужчина, и этого мужчины больше нет, и она выбрала верность его памяти. Мне было грустно, но я понимала. Уважала даже.

А потом появился Валера.

Валера — это то, что случилось с моей матерью пять лет назад. Валера — это то, из-за чего я теперь бросаю трубку.

Она встретила его где-то на даче у общих знакомых. Он чинил там забор. Вернее, делал вид, что чинит — как я потом выяснила, забор доделывали за ним другие, потому что Валера к тому моменту уже «отдыхал» на веранде с бутылкой. Ему было сорок восемь. На пять лет моложе мамы. Работал он сварщиком — когда работал. А работал он через раз, потому что запои. Классика.

Мне она представила его месяца через два. Я приехала к ней без предупреждения — обычно звоню, но в тот раз телефон сел — и застала на кухне мужика в растянутой футболке, который ел мамин борщ и смотрел телевизор на полной громкости. Мама порхала вокруг него, как двадцатилетняя. Подливала, подкладывала. Смотрела на него так, как я не видела, чтобы она смотрела на кого-то после отца.

Я попыталась поговорить с ней через неделю.

— Мам, кто он вообще? Ты хоть что-нибудь про него знаешь?

— Риточка, он хороший. Он просто запутался. Ему нужен кто-то, кто в него поверит.

— Ему нужен нарколог, мам. Не ты.

Она обиделась. Замолчала на три дня. Потом позвонила как ни в чём не бывало и рассказала, что Валера устроился на работу. Я обрадовалась. Через две недели Валеру уволили. Запил. Мама говорила — «сорвался». Как будто речь шла о человеке, который карабкался в гору и соскользнул с уступа. А не о мужике, который просто открыл очередную бутылку, потому что ему так проще.

Пять лет. Пять лет этого цирка.

За пять лет Валера сменил — или, вернее, потерял — больше десятка работ. Один раз попал в больницу с панкреатитом. Два раза мама вызывала ему скорую, потому что он терял сознание. Один раз он разбил её машину — не вдребезги, но ремонт обошёлся в сумму, за которую я не стала бы спрашивать, потому что не хотела знать. Мама оплатила. Мама всегда оплачивает.

Она работает. Ей пятьдесят девять лет, она работает в крупной фирме, у неё хорошая зарплата, ещё и какие-то накопления после папы остались. Остались — и тают. Потому что Валера не приносит в дом денег. Валера приносит в дом запах перегара и грязные ботинки.

Она готовит ему. Стирает. Убирает за ним. Я была у неё в ноябре — на полу в прихожей стояли его ботинки, заляпанные грязью, и от них тянулся след до ванной. Мама шла за этим следом с тряпкой. Я стояла и смотрела, и мне хотелось кричать.

Я не кричала. Я перестала кричать года три назад, когда поняла, что это бесполезно.

Вместо этого я установила правило: я не слушаю жалобы на Валеру.

Мама звонит — я беру трубку. Мама рассказывает про работу — я слушаю. Мама рассказывает про сериал — я слушаю. Мама говорит «а Валера вчера опять…» — я говорю «мам, стоп» и вешаю трубку. Каждый раз. Без исключений.

Последний раз это было в среду.

— Рита, ты не представляешь, он опять не пришёл ночевать, я не спала до четырёх утра, я звонила, он не брал трубку, я чуть с ума не сошла…

— Мам, стоп.

— Рита! Я же твоя мать, как ты можешь…

Я повесила трубку. Она перезвонила через двадцать минут. Плакала.

— Ты бесчувственная, — сказала она. — У тебя нет сердца. Я одна, мне не с кем поговорить, а родная дочь бросает трубку.

— Ты не одна, мам. У тебя есть Валера. Поговори с ним, когда проспится.

Жестоко? Наверное. Мне всё равно.

Нет. Мне не всё равно. Мне не всё равно настолько, что я иногда просыпаюсь ночью и лежу в темноте и думаю: что с ней не так? Что сломалось? Когда?

Я помню Геннадия Павловича. Я помню, как он смотрел на маму — с теплотой и уважением. Я помню Сергея и его письма. Мама могла бы сейчас жить в Италии, ходить по галереям, пить вино на террасе. Или сидеть на даче с профессором, обсуждать Чехова и слушать, как шумят сосны. Она могла бы быть счастлива. По-настоящему, по-взрослому, спокойно счастлива.

Вместо этого она вытирает всякое мужиком, который не может продержаться без бутылки дольше двух недель.

И я должна ей сочувствовать?

Я пыталась. Первый год я пыталась. Я разговаривала с ней мягко, подбирала слова, предлагала помощь. Давай найдём ему клинику. Давай я поговорю с психологом, может быть, тебе нужна поддержка. Давай хотя бы обсудим, почему ты это терпишь.

Мама кивала, соглашалась, обещала подумать — и ничего не делала. Ни-че-го. А потом звонила и жаловалась снова. И снова. И снова. Как заевшая пластинка, как день сурка, как дурной сон, из которого невозможно проснуться.

Я проснулась. Я вышла из этого цикла. Мне пришлось стать жёсткой, чтобы не сойти с ума самой.

Подруга говорит мне: «Рита, она твоя мать, ты должна быть рядом». Я рядом. Я звоню ей каждый день. Я приезжаю каждые две недели. Я привожу продукты, я вожу её к врачу, я помню все её даты и дни рождения. Я хорошая дочь.

Но я отказываюсь быть жилеткой для женщины, которая собственными руками роет себе яму, а потом плачет, что ей темно.

Мать говорит, что я не понимаю. Что у Валеры доброе сердце, что он «когда трезвый — золотой человек». Может быть. Я не знаю. Я знаю только, что он трезвый примерно так же часто, как солнечное затмение.

Мне тридцать пять лет. У меня своя жизнь, своя квартира, свои проблемы. Я не обязана тащить на себе последствия маминого выбора. Я обязана — и я это делаю — любить её. Но любить и потакать — разные вещи.

Мама может изменить свою жизнь, но не хочет. А я не хочу слушать про этого Валеру. Всё честно.

В рубрике "Мнение читателей" публикуются материалы от читателей.
Комментарии
Б
28.06.2026, 18:50
Маме надоело быть предметом обожания, тихое размеренное счастье перестало устраивать. Решила познать другие стороны жизни, все прелести отведать. Теперь не скучно, есть чем заняться- хлебать дерьмо большой ложкой. В поддержку Валеры ещё и бухать с ним скоро начнет, чтобы быть с любимкой на одной волне. )))